Работать с Модестовым я не любила. В отличие от Горностаевой, меня не привлекали мужчины, обремененные тремя детьми и ревнивой женой в придачу.
— Почему мне так не везет? — жаловалась я Горностаевой. — Этот Модестов такой недотепа. Вот если бы антикварную тему поручили Гвичия…
— Твой Гвичия, Марина Борисовна, хоть и князь, но грузинский. Ему что Врубель, что Бабель — все одно по барабану, — горячо заступалась за Модестова Валентина.
С Горностаевой трудно было не согласиться, и я, подавив тяжелый вздох, засела за изучение извилистого жизненного пути известного коллекционера и контрабандиста Соломона Рябушинского. Честно говоря, сегодня мне было не до него. Я то и дело поглядывала на часы, с нетерпением ожидая конца рабочего дня и встречи с Марком.
— Ах, Марк, как я рада! Ты даже не можешь себе представить, — говорила я и была при этом совершенно искренна.
Смешно и нелепо было бы спустя столько лет предъявлять ему претензии и устраивать сцены. Марк, как тогда, двадцать лет назад, взял меня за руку, и через несколько минут мы уже сидели за уютным столиком ресторана «Ротонда».
— Ну рассказывай, где живешь, чем занимаешься? — спрашивала я, с интересом разглядывая своего старого знакомого.
— Живу в Нью-Йорке, там у меня небольшая арт-галерея на Пятой авеню, рассказывал Кричевский. — В последнее время стал часто наведываться в Россию, в Петербург. В Америке не встретишь таких умопомрачительно красивых женщин, как ты, Марина. И с годами ты становишься только лучше.
Я гордо вскинула голову и впервые с благодарностью вспомнила о Лазаре Гольцикере. Эскулап-пройдоха знал свое дело. Иногда я даже жалела, что его золотые ручки в ближайшие лет пять-шесть будут замешивать баланду на зоновской кухне.
— Ну а что, твоя жена — разве не красавица? — спросила я и почему-то покраснела.
— Моника? — Марк тоже смутился. — Она… она воспитывает детей, занимается благотворительностью, словом — образцовая американская жена.
Господи, подумала я, ну почему всех противных теток в Америке непременно зовут Мониками? Моника Левински, Моника Кричевски…
Дурацкое имя. Так звали ученую обезьянку из нашего зоопарка.
Впрочем, бедная тварь, кажется, уже сдохла…
— Да что мы все обо мне да обо мне. Ты-то как? Что делала в мастерской Сенкевича?
— Вот, отдала реанимировать своего Порселлиса. Скоро мне с ним придется расстаться.
— С твоей стороны, форменное безобразие — так долго продержать его без реставрации, — пристыдил меня Марк. — Прелестная вещица, я помню ее с тех пор, как впервые побывал в твоем доме. Дай Бог памяти, в каком же это было году?
— Достаточно того, что это было в прошлом веке, — буркнула я. И тут же постаралась увести разговор от неприятной темы:
— А что у тебя за дела с реставраторами?
— «Даная», пани Марина, одна, а иметь ее хочется многим. В Америке и здесь, в России, есть немало людей, которые готовы заплатить очень хорошую цену за точную копию шедевра великого мастера. Арон Семенович и его подопечные воистину творят чудеса.
— Так вот ты чем занимаешься, — разочарованно протянула я, — торгуешь копиями.
— Ну отчего же, — хитро прищурился Марк. — Подлинники нынче редкость, но встречаются и они. Ты не представляешь, какие полотна всплывают порой на свет Божий. Взять хотя бы твоего Порселлиса…
Эту фразу о «моем Порселлисе» я припомнила позже при весьма неприятных обстоятельствах. В тот вечер я и не думала придавать словам Марка какое-либо значение. Куда больше мне нравилось тогда ловить его откровенные взгляды, ощущать прикосновения загорелых рук, которые с наступлением белой ночи становились все смелее и, я бы сказала, нахальнее. Мы «развели» Дворцовый мост, свернули с Невского на Мойку и, благополучно миновав клюющую носом консьержку, оказались в чудной квартирке, которую снимал Марк над кондитерской «Вольфа и Беранже». «Муж с сыном на Майорке, Машке не до меня, никто ничего не узнает», — пронеслось у меня в голове, прежде чем я окончательно растаяла в объятиях пана Кричевского и оказалась на облаках.
Утром я пришла на работу в том же самом костюме, что и накануне.
Такое со мной случалось нечасто.
Я собиралась встать пораньше, взять такси и съездить домой переодеться. И я действительно встала, но тут же снова оказалась в постели, чуть позже в джакузи и, наконец, на кухонном столе. Не охваченным любовной страстью остался, пожалуй, только концертный рояль в гостиной.
Тяжело дыша, мы с Марком одновременно с вожделением посмотрели на старинный инструмент.
— Нет, нет и нет, — вовремя спохватилась я. — Опоздание в нашем Агентстве карается смертью.
— В каком Агентстве? — заинтересовался Марк. — Ты до сих пор ничего не рассказам мне о своей работе.
— А у нас было для этого время?
Марк в костюме Адама стоял посреди комнаты, массируя рукой загорелый подтянутый живот, и самодовольно улыбался.
— Сейчас я буду варить тебе кофе, а ты мне расскажешь о себе все, что успеешь. Потом мы прервемся на твой рабочий день — не представляю, как я выдержу эти часы без тебя, — а вечером начнем все сначала…
Я прошла за Марком на кухню, и, достав из сумочки косметичку, начала спешно заметать следы бурно проведенной ночи.
— Вот, например, на следующей неделе, — описывала я Марку свой каторжный труд в Агентстве, — мне предстоит сдать Модестову из расследовательского отдела досье на Гарри Робинсона. Он был советником по культуре в американском консульстве, да и сейчас частенько наведывается в Петербург по старой памяти. Его, между прочим, подозревают в переправке через диппочту антиквариата из России. Да ты ведь когда-то хорошо знал этого Робинсона!